Сергей Дыков родился в 1957 году в Горно-Алтайске. Член Союза художников с 1988 года, Союза театральных деятелей с 1990 года. Участник зарубежных, всероссийских, республиканских и региональных выставок. Автор поэтических сборников: «Стихи», (Мега, Барнаул, 1991), «Линия жизни» (Ак-Чечек, Горно-Алтайск, 1994). Работы С.Дыкова — живопись, графика, керамика — украшение многих частных коллекций в России и за рубежом. Свое творчество Сергей Дыков определяет как попытку синтеза духовной культуры народов Горного Алтая с современным видением мира. Фольклорный мифопоэтизм, интерес к шаманским мистериям трансформируются в графическую речь, соединяющую образы поэзии с преображенной реальностью. Сергей Дыков в недавнем прошлом председатель Союза художников Республики Алтай, Заслуженный художник России.
| | |
Алтайская колыбельная | | Месяц кукушки |
Дыков появился в моей жизни неожиданно, и остался в ней навсегда.
Его привел в нашу большую мастерскую Валера Гончаров. Когда-то они вместе учились в художественном училище, потом их оттуда отчислили. Со второго курса.
В тот приезд Сергей прожил у нас неделю.
Работал он очень быстро, и за эту неделю успел написать десять работ маслом, сделал семьдесят небольших линогравюр и огромное количество рисунков.
Такой работоспособности я больше не видел ни у кого, ни до того, ни после.
В то время он редко забирал свои работы. Обычно он оставлял их тем, у кого они были сделаны.
Он уехал. У нас завязалась переписка.
Получив письмо, Сергей отвечал на него в тот же день. Я не был способен на такую пунктуальность, и его обязательность всегда меня удивляла.
Каждый конверт и каждое письмо были украшены рисунками.
Шла зима 1977 года.
Мне было 23 года, ему не исполнилось еще и двадцати.
Но многие вещи я узнал от него.
* * *
Летом следующего года мы с женой гостили у него в Горно-Алтайске.
Большой дом, выстроенный его отцом, стоял на окраине города.
Недалеко протекала река. На почерневших досках калитки желтой краской был поставлен крестик. Черные доски казались древними. Крестик светился
золотом.
Под навесом, на дровах, лежали несколько картин на подрамниках.
В конце огорода в окружении подсолнухов стоял дощатый туалет, расписанный подсолнухами. Когда наступали сумерки, обнаружить его было достаточно трудно.
Роспись уже начала осыпаться с досок, и теперь напоминала старые фрески.
Соседство живых и нарисованных цветов было очень органичным.
В траве у сарая лежал старый чугунный кувшин для воды. На донышке стояла дата и фамилия фабриканта.
На цепи волновался крупный мохнатый щенок.
Имени у него еще не было, и мы обсуждали, как его назвать: Пушок? или
Шарик?
— Пушарик, — предложил я.
Щенок еще не привык к цепи. Вилял хвостом и бросался к каждому, кто
проходил мимо. Обнимал лапами и долго не отпускал.
Немногословный отец Сергея, глядя на эти сцены, коротко подводил черту:
— Сторож…
Дом был очень удобным. В большой кухне места хватало всем. В комнатах было светло — окна выходили на юг. На чистом полу лежали поблекшие от стирки половики.
Гостей принимали легко.
Под окнами стояли яблони, за дорогой поднималась гора.
Свет из окна падал на стену, расписанную акварелью прямо по извести.
Расписана была и печка.
На стене сверкал каждой жилкой огромный, до потолка, одуванчик. На желтом цветке сидела пчела. По вечерам, в сумерках, казалось, что она шевелится.
Пчела была с кошку величиной.
Подбеливая печь, Мария Григорьевна аккуратно обходила кистью оранжевых петухов.
* * *
Комната Сергея представляла собой образец строгого нищенского беспорядка.
Рисунки были приколоты к стенам, лежали на табуретках и на полу, валялись на кровати и под кроватью.
На столе лежали книги, стояли банки с цветами, банки с краской, сухие букеты. Возле двери было зеркало. В зеркале отражалось окно. Простенок возле окна был расписан.
Над кроватью висела тяжелая, как свинец, граммофонная пластинка.
Среди книг и бумаг можно было найти птичьи перья, почерневший кран от самовара, мертвого шмеля, раковины улиток, хрупкие стебли прошлогоднего тростника.
На табуретке стояла тарелка с тушью.
Каждый новый предмет становился поводом для рисунка.
Все, чем можно провести линию, превращалось в инструмент.
Рисунки были сделаны на обратных сторонах бухгалтерских бланков.
В то время Сергей жил в сосредоточенном одиночестве.
Возникало впечатление, что он избегает общения со своими сверстниками, соседями по улице или бывшими однокашниками.
Иногда к нему заходили двое алтайцев, почти дети, брат и сестра Сафроновы.
Сергей усаживал их рисовать.
Они отказывались, стесняясь нас. Садились в стороне и молча слушали наши разговоры.
Леша и Наташа учились в художественной школе. Сергей преподавал там историю искусств.
Тогда трудно было представить, что Леонид станет одним из самых удивительных художников Алтая, а Наташа — женой Сергея.
* * *
Мы лежали под березами на склоне горы.
Солнце висело над головой, но его лучи едва пробивались сквозь листву.
Выцветшие домики неровными рядами стояли в зелени огородов. Пыльные улицы казались белыми.
Сергей разглядывал камни, обросшие мхом. Лежа на животе, зарисовывал их в пухлой тетради. Линии причудливо извивались, сплетаясь в тонкое кружево.
Я присел рядом.
Обточенный временем и обросший мхом камень не выглядел обломком мертвой породы. Это была маленькая гора, густо заросшая, со своими чащобами и прогалинами.
Сосредоточенный, Дыков казался спящим.
Только перо авторучки быстро бегает по листу. Из-под пера выплывает пейзаж: кусты, деревья, какие-то люди лежат в цветущей траве.
Если хорошо приглядеться, можно узнать себя.
* * *
Мы спускались к реке и входили в воду, осторожно ступая по каменистому
дну. Быстрое течение сбивало с ног. Сергей находил место поглубже и нырял с головой.
Для нас ледяная вода Маймы была непривычна.
Мокрый, с мокрыми волосами, он приваливался к коряге и начинал рисовать.
Бегущая вода, камни на берегу, пыльная дорога над берегом, черный дом за
простым забором и нависшая над домом гора.
На заборе сидела сорока.
Эта тетрадь появлялась в его руках так же легко, как сигарета в руках курильщика.
Сороку он рисовал часто, особенно тушью, пока не научился делать ее двумя движениями кисти.
* * *
Недалеко от реки, в траве, мы разыскали открытый люк.
Возникла заминка. Моя жена была в мини-юбке, и мы пытались пропустить ее вперед. Но она отказывалась спускаться в подземелье первой.
После короткой дискуссии по ржавым скобам спустились в бетонный бункер.
Очертания стен растворялись в полумраке.
Со всех сторон к нам подступали чудовища.
Одноногие и шестиглазые, змееобразные и грибоголовые, с когтями, клювами и перепончатыми крыльями, острые, как игла и с лицами в виде полумесяца…
Сотнями глаз смотрела с холодных стен эта нечисть.
Стало жутко.
Наверху был солнечный день, здесь была преисподняя. Жена дернула меня за рукав:
— Давай уйдем…
Позже Сергей сказал нам, что хотел сделать роспись на стенах. Но не нашел других стен.
А что еще можно нарисовать в подземелье?
Жутковатые взгляды этих чудовищ мне вспомнились потом, когда мы рассматривали каменные бабы во дворе местного музея.
Обработанные временем глыбы с едва намеченным контуром глаз глядели на нас из какого-то иного мира.
Взгляды их были продолжительными и осязаемыми.
* * *
Мы сидели на берегу, греясь на солнышке после купания в ледяной воде.
Сергей говорил, что хотел бы заняться цветной керамикой, попробовать роспись объемных вещей.
Это тоже графика, но иная — когда рисунок «свернут» в некую форму, в кокон, и как ты его не крути, всегда можно видеть только какой-то его фрагмент.
Работа с керамикой, да еще с цветной, была нам тогда совершенно
недоступна.
Я поднял округлый, обкатанный водой камень и протянул его Сергею.
— Вот, — сказал я. — Готовая форма. Объемная. Можно начинать расписывать.
Когда мы собрались уходить, Сергей сунул в сумку несколько голышей…
Этот случай вспомнился мне через двадцать пять лет.
Я увидел в мастерской Дыкова большой картон, на который неровными рядами были наклеены разнокалиберные речные камешки.
Каждый камешек был жирно обведен краской.
И на каждом — маленький рисунок.
* * *
Сергей рисовал в своей тетради везде — на остановке автобуса, в автобусе, стоя в очереди в магазине.
Полки магазинов были пусты. Очереди выстраивались за хлебом и за сметаной.
На обед нарезали целый таз зеленого лука и огурцов, заливали слабым уксусом. Получалась окрошка.
Иногда удавалось купить сметаны, и тогда окрошку забеливали.
* * *
Сидя на крыльце, Сергей сделал несколько движений кистью. На стене
появился стебель травы с легким колосом на конце. Линию он проводил снизу вверх — именно так, как трава растет.
Когда в его руки попадает краска, он готов пометить ей каждую вещь в этом мире.
Уже потом, позже, я видел его картинки, сделанные на поверхности лощеных страниц какого-то роскошного журнала, рисунки на театральных программках, цветные листы, выполненные на обратной стороне объявлений, висевших когда-то на стенах каких-то государственных учреждений.
Маленькие картинки, написанные маслом на обрезках досок, оргалита или фанеры…
Рисунки на кусках осиновой коры…
Скульптуры, сделанные из тех обрезков, что валяются под ногами в каждой столярной мастерской…
Расписанные табуретки и стулья…
Картины на дверных филенках…
Обрезок зеркала в рамке. Нарисованная рамка двоилась, отражаясь в
амальгаме, лежащей под толщей стекла…
…Одна из таких маленьких картинок оказалась у меня в кармане, когда на Барнаульском вокзале меня задержал милиционер.
Я возвращался из деловой поездки, две ночи не спавший и небритый дней пять, и выглядел как человек вполне достойный задержания.
Как бомж или беженец.
Меня отвели в милицейскую будку, тщательно изучили мой новенький паспорт, обшарили карманы и извлекли из них маленькую дощечку с отколотым краем, на которой рукой Дыкова были нарисованы двое влюбленных, навсегда слившиеся в объятиях.
Милиционер изучил картинку тяжелым взглядом человека, которого все и всегда обманывают, мрачно вздохнул и произнес голосом усталого прокурора:
— Дощечка… Порнографического содержания…
И я снова — в который раз! — привычно удивился этому странному устройству человеческого восприятия. Там, где один видит свет и любовь, другому мерещится грязь и подвох.
И ради этого жить!..
* * *
Но это было потом.
А тогда было лето семьдесят восьмого…
Мы лезли на гору, и вечером на самой ее вершине устанавливали переносной проигрыватель, работающий на батарейках.
Сумерки сгущались, над дальними горами всплывала луна. Где-то внизу тяжко переступал стреноженный конь. На темнеющем небе проступали звезды.
Мы лежали в траве, глядели на звезды и слушали музыку.
Органные аккорды Баха сливались с шелестом листьев, неподвижным светом луны и мерцанием близких звезд.
Аккорды повторялись, вызывая тревогу, упруго вздымались к небу, и вдруг
пришло удивительное чувство растворенности в этом большом и цельном мире, где все необходимо, уравновешенно и взаимосвязано: горы, деревья, звезды, музыка…
Дыхание ветра в ночной траве.
И теперь, когда я гляжу на картины Дыкова, ко мне вновь возвращается это
ощущение.
* * *
Мотивы летних зарисовок возвращались зимой, в рисунках и композициях — более обобщенные и удивляющие неожиданными деталями. Жизнь прочно впитывалась в эти листы.
Из сплетения линий и прозрачных пятен каким-то неведомым образом возникал светящийся, почти бестелесный и пронзительно знакомый мир.
Возможно, таким он был в наших детских снах.
На этих рисунках веселые конокрады уводили чужих коней. Из кустов выходили бородатые разбойники. В темном лесу, под деревом, окруженный сияющим светом сидел отшельник, склонившись над древней книгой.
Кони храпели и бились, вырывая поводья из рук. Над головами конокрадов
ослепительно сверкали звезды.
Огромные ножи разбойников больше подходили для жертвоприношений, чем для поножовщины…
На этих рисунках прозрачные сны клубились над лицами спящих людей.
Меднолицые воины в рогатых шлемах выходили на бой. Их мощные тела были плотно покрыты татуировками, причудливо сплетенными из алтайских трав и цветов.
В темных юртах возле дымящих очагов сидели красивые женщины. Отрешенно глядя в огонь, ожидали, когда вернутся домой их любимые разбойники…
Тысячи этих рисунков были раздарены, разлетелись по миру — без дат, без названий, без подписи…
* * *
Когда часто ездишь в Горно-Алтайск, постепенно начинаешь замечать, что начиная от Барнаула каждый телеграфный столб смотрит в небо под своим особым углом, указывая, как высохший палец, на свою особую звезду.
И, проезжая по мосту через Бию, я каждый раз вспоминаю, как бабушка рассказывала мне, что когда-то здесь, на левом берегу, стояла деревянная церковь, возле которой был похоронен мой прадед.
Потом церковь разорили, сделали из нее склад, а на месте кладбища — рынок.
А потом церковь снесли, потому что она мешала прокладывать новую дорогу.
Здесь ли кости моего прадеда? Или их куда-то сгребли железным ножом
бульдозера?
Я еду по этой дороге, по костям моих предков, мимо криво стоящих столбов, и в который раз думаю о том, что было бы неправильно видеть в рисунках Дыкова только возвращение к мифу или сказочные мотивы…
В них гораздо больше какой-то основополагающей правды, чем в этой, окружающей нас, измученной усталостью жизни.
Чтобы сделать такие листы, нужно жить среди этих гор, среди этих камней, этих деревьев и животных. Надо ребенком сидеть на старом крыльце, слушая неторопливые рассказы стариков.
Нужно знать жадный интерес полудеревенского мальчика к библиотечным книгам, чтобы при чтении возникал этот удивительный мир, соединяющий в единый поток все чудеса, все культуры и все эпохи.
Мир, в котором Верлена от Кэнко-хоси отделяют не столетия и традиции, а всего лишь плотный лист бумажной обложки.
* * *
Наше вхождение в культуру происходило в полном соответствии с нашей эпохой.
В 1978 году в комнате Сергея можно было увидеть альбомы Ван-Гога, Матисса, книжки Заболоцкого и Рильке, волшебные повести вьетнамского средневековья, стихи китайских и японских классиков.
Дыкову, с его постоянным интересом к мифологии, древний Восток давался легко. Я погружался в эти старые тексты долго, и с некоторым трудом.
Рядом с Матиссом лежала редкая по тем временам книга Велемира Хлебникова и — бестселлер того времени! — воспоминания Ильи Эренбурга.
Про эту книгу надо рассказывать отдельно, поскольку в течение двадцати пяти лет она была большим утешением для многих поэтов и художников.
Из этой книги можно было узнать, что где-то на Западе — в Париже! — есть
настоящая богемная жизнь — пестрая, бурная и разнообразная.
Взволнованный читатель того времени вглядывался в каждую строчку этой книги, заглядывал под каждую букву, в ожидании описания событий, фактов или хотя бы анекдотов из этой, незнакомой нам жизни.
Но на поверхности книжной страницы он обнаруживал лишь имена, которые мало что говорили советскому человеку, живущему в провинции. Делоне, Паскин, Сутин, Кокто, Макс Жакоб, Блез Сандрар…
В поэме Сандрара «Транссибирский экспресс» каждый эпизод, каждый период замыкает вопрос героини:
— Блез, скажи, мы с тобой далеко от Монмартра?
Мы были невероятно далеко.
Мне и до сих пор плохо верится, что Париж действительно существует. В моем опыте его нет. И не важно.
Важно, что он существует как миф…
* * *
Среди тех книг можно было обнаружить очень своеобразные издания: «От жизни — в ничто» или «Критика буржуазных эстетических концепций». В этих книгах иногда можно было увидеть мутные черно-белые репродукции.
Как примеры вырождения западного искусства подавались портреты Модильяни и натюрморты Хайма Сутина.
Хорошими альбомами мы обзавелись гораздо позже.
В то же самое время все чаще стали выходить книги, посвященные восточным культурам. Публиковались философские трактаты, легенды и сказки, монографии о культуре быта, книги о живописи и каллиграфии.
После бессодержательной критической литературы древние тексты поражали точностью мысли и внутренней силой.
Эстетика древнего Китая и его философские школы, построенные на идее единства человека и природы, были очень близки для Дыкова.
Человек, живущий в горах, невольно начинает ощущать кожей окружающий его мир.
Помню, как Сергей читал подписи к акварелям Ци Бай-ши: «Это южные грибы. Они вкуснее, чем северные. Старый Ци Бай-ши их часто ел».
Было почему-то смешно.
Действительно, теперь довольно трудно найти художника, который знает на вкус то, что рисует.
* * *
…Я приехал в Горно-Алтайск в середине восьмидесятых и нашел Сергея на новой квартире. Дверь открыла его жена.
Поперек единственной комнаты вместо перегородки стоял шифоньер. Задняя стенка его была расписана. Расписаны были и стены коридора, и дверь в ванную, и стулья на кухне. При мне Сергей расписал дверь, ведущую на балкон.
По квартире бойко бегал ребенок.
Как и прежде, все было завалено рисунками, залежи работ образовались и в его театральной мастерской. Я обратил внимание, что рисовать с натуры он стал гораздо реже.
Тысячекратно повторенный в рисунках, предмет постепенно утрачивал свою предметность, превращался в знак. Знаки сплетались на листе, начинали жить своей отдельной жизнью.
И в этих сплетениях можно было узнать движения растений и услышать дыхание стихий…
* * *
Книги и пластинки никак не могли найти себе место в шкафу. Всегда лежали на столе, и всегда были в работе.
Говоря о чем-нибудь, Сергей вдруг начинал рыться в журналах, чтобы показать интересную репродукцию или статью.
Старый книжник фонды республиканской библиотеки он знает не хуже, чем ее старейшие сотрудники.
В то время в его квартире гораздо чаще можно было встретить режиссера, актера или джазмена, чем художника или искусствоведа.
Двери не закрывались. Заходили люди, возникал ернический треп. Кто-то начинал напевать свою новую песню, кто-то шел за пивом, кто-то ставил
пластинку.
В тот же момент ребенок включал телевизор.
В этой фестивальной атмосфере было невозможно понять, когда же Дыков успевает работать…
* * *
Наши мечты осуществились.
Иногда — как наказание.
Иногда — как насмешка судьбы.
Но некоторые воплотились в жизнь как большая и нужная работа.
Вот и я, утверждавший лет тридцать тому назад, что каждый нормальный человек должен оставить после себя документ, рассказывающий о его жизни, сижу ночью, в деревне, после длинного и тяжелого дня, и составляю подобную справку. О нашей жизни и о нашем времени.
О Дыкове и о себе.
Среди прочих идей воплотилась и давняя мечта Дыкова о керамике.
В середине восьмидесятых у Валеры Гончарова появилась печь для обжига глины. Он сразу пригласил Дыкова.
Тогда мы шутили: что еще делать человеку с фамилией Гончаров? — работать с глиной!
Но из Валеры действительно вышел замечательный керамист и прекрасный художник. Сергей всегда охотно с ним работал.
Позже, вместе с Евгением Скурихиным, Сергей ездил работать на творческие дачи СХ, откуда они привезли невероятно интересные работы и сделали выставку.
Я, всегда равнодушный к керамике, разглядывал каждую вещь на этой выставке, и не уставал удивляться.
В этих вещах дышала сама жизнь.
Скурихин тоже удивлялся: Дыков делает вещи, которые технологически невозможны. Они должны были разорваться при обжиге… Но вот — бац! И получилось…
Я знаю.
Сергей всегда находит решение там, где другие становятся в тупик.
Однажды он приехал ко мне в мастерскую, и я, чтобы его занять, выдал ему холсты и картоны, кисти и масляные краски, а сам погрузился в свои
неотложные дела.
Сергей поискал разбавитель для красок, не нашел, и тихо спросил:
— Подсолнечное масло есть?
— Есть, — ответил я.
Через несколько минут он сосредоточенно писал картину, разбавляя краски подсолнечным маслом.
Некоторые из работ, написанных тогда столь непривычным способом, хранятся сейчас в Новосибирском музее.
* * *
…В конце 90-х ветер, гоняющий нас по жизни, занес нашу писательскую компанию на открытие очередной выставки Дыкова.
Произносились длинные речи, щелкали фотокамеры, телеоператор обшаривал стены, задерживая свой объектив на некоторых картинах.
Потом кто-то из музейных работников объявил:
— Здесь, в этом зале находится один из первых учителей Сергея, который преподавал ему рисунок и живопись еще в училище. Давайте попросим его рассказать нам, каким Сергей был тогда? Как начиналось его удивительное
творчество?
Старый учитель вышел, долго стоял молча. Потом обвел картины пронзительно тоскливым взглядом… и беспомощно развел руками.
Помолчал, и снова развел руками.
Откуда все это берется?
В училище этому не учат…
* * *
Когда я начинаю вспоминать некоторые эпизоды нашей жизни, люди часто слушают с недоверием.
Даже писатели и художники.
Это напрасно. Выдумать столько всего никому не по силам.
Мы живем в удивительном мире, где все пропитано жизнью. И каждая вещь совершает свой тайный и самостоятельный путь.
И в этом живом мире возможны всякие чудеса.
Но среди нас еще много людей, которые до сих пор верят, что мир возник сам собой, механически. И человек — всего лишь часть этого механизма. И мир вступает с человеком в весьма механические отношения.
Вот в этом-то все и заключается.
Живой человек в живом мире?
Или механический человек в мире мертвых вещей?
Кому как удобней.
Но жить в живом мире куда интереснее.
Лучше выйти на берег, сесть под кустом.
Бросить внимательный взгляд вокруг.
Увидеть ветер и бегущую воду.
И поменять точку зрения.
Вот тогда расцветут картины…
Николай МЯСНИКОВ.
«Сибирские огни», июнь 2004.